Александр Филиппов. Проблема морали у Ханны Арендт
Социолог Александр Филиппов об Адольфе Эйхмане, аморальности мышления и незаконченной книге Ханны Арендт.
В чем Ханна Арендт в своих работах обвиняет Адольфа Эйхмана? Является ли для нее плохой поступок, совершенный по приказу, морально предосудительным? Как у человека соотносятся мышление и воля? На эти и другие вопросы отвечает доктор социологических наук Александр Филиппов.
Я исхожу из того, что Ханна Арендт — это не решение проблемы, Ханна Арендт — это собственно проблема. Сейчас ее много издают, и, судя по всему, все основное из того, что она написала, у нас уже переведено. Конечно, можно продолжать еще переводить и дальше, но все-таки основной корпус ее работ сейчас доступен на русском языке. Это значит, что ее читают, ею увлекаются. Я думаю, что она увлечет очень много людей еще впоследствии.
Ее мышление обладает этим невероятным качеством: было такое выражение в Древней Греции, оно означало совсем другое, нежели то, что сейчас нам слышится: logos spermaticos («оплодотворяющий логос»). Если брать его без учета историко-философских трактовок, в прямом смысле слова, то у Арендт была эта способность. Она может завести любого человека, она возбуждает всякого читателя, она возбуждает мысль, она возбуждает желание спорить или применять то, что она говорит, немедленно, сейчас же, сиюминутно. Потому что такие повороты мысли, на которые способна она, редко удаются философам при столь явственном и энергичном изложении, она была действительно великий мыслитель и великий стилист, способный написать так, чтобы захватить даже неспециалиста.
Но здесь есть огромное поле проблем. Мы знаем Арендт в первую очередь как человека, который написал книгу «Эйхман в Иерусалиме», «Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме» — разные названия, в том числе на русском языке она выходила с двумя разными названиями, заголовок и подзаголовок менялись местами. Понятно, что в том, чтобы просто судить нацистского преступника или рассказать о том, как осудили нацистского преступника, ничего интересного нет — кроме того, что масштаб злодеяний, которые он совершил, превышает все возможности воображения, а реакция человека, осужденного или осуждаемого за эти злодеяния, представляла, несомненно, определенный интерес. Но это и все. Я думаю, что Арендт, сама того не желая, ужасной славой обессмертила Эйхмана гораздо больше, чем он сам обессмертил себя своими поражающими воображение злодействами.
Между тем ее аргумент, безусловно, был очень сильный, спорный, до сих пор часто дискутируемый, нельзя сказать, что это истина в последней инстанции. Наоборот, даже в известном фильме «Ханна Арендт», который у нас многие видели, окончательно никакой точки не поставлено, ее нельзя поставить. Был ли Эйхман, как говорила Арендт в каком-то месте, просто дурак? Она говорит в одном интервью: «Он не был романтически чудовищный злодей. Когда мы думаем о великих злодействах, нам представляются масштабные личности. Это была ничтожная личность, банальная личность. И в конечном счете он был просто дурак».
Дурак не в смысле клинического идиотизма, а тот, кто не умеет мыслить.
То есть тот, кто не умеет самого главного, что, по ее мнению, было свойственно человеку, — это мышление, это способность далеко забираться за горизонт повседневных действий и видеть отдаленные последствия своих действий. Казалось бы, неужели это настолько спорное высказывание, что вокруг него нужно выстраивать такие страшные дискуссии?
На самом деле да. Это действительно высказывание спорное, высказывание, которое может вызвать, несомненно, резкое неприятие. Потому что то, что совершают злодеи, вызывает наше моральное осуждение. Мораль нам позволяет делить людей на хороших и дурных, или, во всяком случае, если мы не хотим целиком осуждать или целиком хвалить человека во всех его проявлениях, мы говорим: этот поступок является морально предосудительным, этот поступок является морально хорошим. Потом, однако же, мы сталкиваемся с этим Эйхманом, который хороший товарищ, хороший семьянин, который, вообще говоря, отвечает огромному количеству параметров, по которым обычно определяют, что человек в основном является хорошим. Но есть еще небольшой довесок: он злодей, совершенно поражающий воображение масштабами злодеяний. Эти злодеяния, как он утверждал, он совершил по приказу, потому что таково было то, что от него требовало чувство долга, его дисциплина и все остальное.
Человек, который совершает злодеяние по приказу, становится ли от этого плохим? Солдат, который убивает противника на поле боя, является ли плохим? Можно сколько угодно говорить с точки зрения, например, пацифизма, что человек не должен убивать даже противника на поле боя, но понятно, что с моральными критериями здесь довольно сложно. Вся история человечества состоит не только из войн — в частности, из воспевания воинов, из воспевания их мужества, способности противостоять врагу и всего остального.
А если он убил не одного человека на поле боя, а десять? А если он убил сто? Если он убил тысячу? А если он убил десять тысяч? А если эти десять тысяч были десятью тысячами мирных людей, живущих в Хиросиме, на которую американский летчик сбрасывает бомбу? Если вы сбрасываете бомбу и гибнут десятки тысяч людей — является ли этот поступок хорошим? Если он не является хорошим, то каким он является? Является ли он морально нейтральным? Если он не является хорошим и не является морально нейтральным, то, наверное, это злой поступок? Но что такое злой поступок? Злой поступок, или дурной поступок, — поступок, который совершил дурной человек? Или это поступок, который был совершен по приказу дурного человека, но хорошим человеком? То есть человек может оставаться хорошим, но при этом совершать дурные поступки? Но тогда в чем разница между Эйхманом, совершившим дурной поступок, и американским пилотом-бомбардировщиком, который совершает дурной поступок?
Интуитивно мы понимаем, интуитивно здесь никаких проблем. С одной стороны нацист, который уничтожает не просто мирных людей, а людей, отобранных в концлагеря по расовому признаку и больше ни в чем не виноватых, кроме того, что их угораздило родиться евреями, хотя уничтожались в концлагерях, разумеется, не только евреи. А с другой стороны человек, который борется с союзником нацистской Германии, сбрасывает атомную бомбу для того, чтобы была победа в войне как можно быстрее у коалиции. Повторяю, интуитивно здесь все ясно.
Но интуиция нас часто подводит, как только мы начинаем увеличивать масштаб, начинаем либо мысленно добавлять десятки тысяч к десяткам тысяч, либо рассматривать каждый поступок под микроскопом и выяснять, каковы были у него отдаленные последствия. Здесь приходится рассуждать, и рассуждать зачастую нетривиальным образом. И, повторяю, даже такое, казалось бы, несомненное деяние, несомненное в своей злокачественности деяние, каким было деяние Эйхмана, можно рассматривать несколькими способами. В том числе даже и так, что не подвергать его, например, суду — были и такие предложения, которые исходили из того, что не так выглядит этот суд, не таким образом он устроен, не такова его юридическая сторона, чтобы впоследствии это было убедительно.
Арендт считала, что судить его, безусловно, было надо. Но то, что она ему инкриминировала, было не только и не столько простое моральное суждение с ее стороны, сколько утверждение о том, что он недостаточно хорошо мыслил, что он не умел и не хотел мыслить. И, следовательно, если не оставаться только на позициях исследователя нацистских злодеяний, если посмотреть более широко на то, о чем писала еще Ханна Арендт, то вопрос о том, как соотносятся мысль и деяние, оказывается одним из самых болезненных, одним из самых важных вопросов.
Потому что Арендт заставляет нас задуматься о следующем: что означает для нас ответственно действовать?
Что означает для нас видеть последствия своих собственных действий? Что означает для нас быть ответственными перед тем, кто приказывает нам, отдает приказы или отдает приказы не по собственной инициативе, а передавая еще чьи-то приказы? Где и в какой момент возникает, наступает наша собственная ответственность? Современный человек по большей части действует внутри некоторой рутины. Любой чиновник действует внутри некоторой рутины, и если ее не будет — не будет бюрократической организации. Не будет бюрократической организации — сломается вся система современной жизни. Любой солдат действует внутри некоторого рода рутины. Не будет этой рутины — не будет беспрекословного подчинения, сломается современная армия, любая современная армия. Если солдат всякий раз будет думать над тем, прав ли его начальник, — сломается армия, значит, сломается огромное количество вещей, на которых держится современная жизнь. И эти перечисления можно было бы продолжать.
Где, в какой момент должно включиться мышление? Это первый вопрос, на который простого операционального, как мы могли бы сказать, ответа Арендт не дает, хотя и заставляет нас его искать. Она постоянно исследует эту проблему, потому что не может успокоиться. Но почему она не может успокоиться? Потому что она хорошо знает природу мышления. Арендт знает, что само по себе мышление — и это совершенно ужасно — аморально. Мышление может нам открыть доступ к последствиям наших действий, но само по себе оно не может нам гарантировать правоту нашего морального выбора. Мы можем понять, как что-либо устроено, и мы можем понять, куда нас должна увести мысль, если мы будем продолжать ее дальше некоторого предела. Но сама по себе мысль не так устроена, чтобы мы однозначно сделали выбор в пользу некоторого морально приемлемого, морально-доброго решения. Мышление до известной степени вообще изолирует человека от мира.
В большой книге, которую очень трудно осваивать, которую Арендт писала буквально до конца своих дней — она умерла в процессе работы над этой книгой, — которая называется «Жизнь ума», Арендт пишет о том, что мышление в известном смысле означает смерть человека, смерть при жизни. Для того чтобы мыслить, нужно отрешиться от внешних обстоятельств, нужно отрешиться от того, что ты сам живое существо, что у тебя есть какие-то потребности, что ты хочешь чего-то добиться, или продлить свою жизнь, или получить что-то хорошее для себя. Ты сосредоточен только на процессе самой мысли, она уводит тебя, как уводит чистая философия, как, может быть, уводит человека математика, как уводит любое чистое, незамутненное рассуждение. Оно уводит тебя прочь от тех обстоятельств, где у тебя есть родные, где есть дом, где есть семья, где все так хорошо и замечательно. Для того чтобы снова выйти к внешнему миру, требуется совершенно другая способность ума, и эта другая способность называется волей.
Воля устроена совершенно иначе. Воля соединяет наше желание с результатами нашей деятельности. Но если мышление позволяет нам увидеть, к чему могут привести эти результаты, то мышление может вступить в некоторого рода противоборство с волей. И своеобразное устройство каждой из этих способностей не может быть примирено просто таким образом, каким хотел бы его примирить обычный человек в своей повседневной жизни, с его повседневными представлениями о морали, о добре и зле.
Арендт не были чужды эти представления. Напротив, она считала, что важнейшей особенностью человека является необходимость жить совместно с другими людьми. Человек живет среди других людей, и это означает, что он выходит к ним, выходит в мир, вступает в коммуникацию, вступает в обсуждение, он не является одиночкой, который что-то продумывает как анахорет, сам для себя, а потом с готовыми решениями приходит к окружающим, которые ждут его, и он либо навязывает им свое решение, либо ломается как романтический герой и уходит обратно в свою пустыню. Это все ей было крайне чуждо. Она считала важным присутствие человека в коммуникации, как сказал бы ее учитель Ясперс, в коммуникации с другими. Но как только она принималась за исследование отдельных человеческих способностей, она видела, что эти вопросы решаются далеко не так просто.
К сожалению, она не успела завершить свои труды. Книга «Жизнь ума» должна была состоять из трех частей: «Мышление», «Воление» и «Суждение». «Мышление» и «Воление» она написала. Что касается книги «Суждение», то известно, что она вставила лист бумаги в пишущую машинку, написала эпиграф и той же ночью умерла. Ее размышления о том, что такое суждение и как возможно было бы связать или примирить в рамках третьей способности мышление и волю, является предметом современных реконструкций и интерпретаций. Но каковы бы они ни были, полной уверенности в том, что она принесла бы нам это решение, если бы прожила еще несколько месяцев или несколько лет, нет ни у кого до сих пор.